На границе стихий. Проза - Сергей Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В дизельной на полу намело огромный чистый сугроб, из-под которого выбирался слабый ручеёк мутной воды. Дверь не закрывали, опасаясь перегрева, и дежурный дизелист Сомов замучился выгребать снег.
– Уеду отсюда, к чёртовой матери, – приговарил он, орудуя лопатой.
На буровой гуляли бодрые сквознячки, по обшивке что-то шуршало, царапало её крепким ногтем, скрипела дверь, шум работающего двигателя переплетался с гулом текущего за фанерной стеной воздуха.
– Та-ра-ра, – в унисон вторил им бурмастер по прозвищу Слон.
Он уверенно дёргал рычаги лебедки, успевая записывать в журнал номера проходок, помогал помбуру Роговицыну таскать штанги и каблуком ловко загонял на место предохранительную вилку. Победитовая коронка где-то там, на глубине, вгрызалась в морское дно, масляно урчали шестерёнки передач. Буровая качалась, дрожала от напряжения, словно хотела переступить с ноги на ногу, как избушка на курьих ножках, приладиться удобнее.
Смена только началась, всё пока ладилось, пальцы были цепкими, а головы ясными. Вся усталость была впереди.
– Ого-го, мериканцы, как вы там! – орал Роговицын в бездонную черноту скважины. – Не отставайте!
Ближе к вечеру замкнуло силовой кабель. Четыреста вольт прорезали снежную мглу, ослепительно искрящий шар запрыгал на льду. Повар с пустым помойным ведром изо всех сил рвался против ветра к дизельной.
– Кабель гори-ит!
Ветер разрывал крик на части и, слепив в тугой комок, тут же запихивал его обратно повару в рот. Стелькину и здесь не удалось отличиться: дизелист Сомов был на месте и рванул рубильник. Буровая канула в темноту, в столовой начала остывать плита, а дизелист уже перебирал голыми руками мокрый кабель, двигаясь к месту замыкания.
– Уеду, гад буду, – шептал он.
Вечером на пересменке отрезанная от мира бригада хлестала гнилую «кабернуху», заедая мороженой олениной. Слон стучал по столу красным раздутым кулаком:
– Соляру не успели завезти, завтра к обеду встанем. Сколько раз просил резервную ёмкость поставить.
– Вот я три дня не попью, такой же умный буду! – брякнул кто-то. – Ты министру ещё про это расскажи!
Роговицын, обладатель единственной негритянки в округе, наевшись строганины до инея в желудке и от усталости похудевший лицом, отмалчивался, сопел в две дырочки.
– Ёмкость – это же вещь, рацуха! – настаивал Слон.
– У меня этих рацух, – нашелся, наконец, помбур, – пятнадцать штук! Мне так и сказали: хочешь применить, делай сам в свободное время. У нас, дорогой ты мой Слоняра, инициатива наказуема, предложил – сам и делай!
– Ну ты, Роговицын, и горазд заливать. – Неломайшапка пил вместе со всеми. Вид у него был несчастный: увлёкшись борьбой со стихией, слетел с трапа и повредил ногу, а сейчас под общий хохот, из Неломайшапки превратился в Неломайногу. «Похоже, и правда перелом…» – морщась от боли, думал он.
Спорить с ним из-за такой ерунды, как рацпредложения, никто не захотел. Сорванный ветром, нудно стучал по крыше кусок брезента.
– Смотри-ка, дует, того и гляди, на тот берег укатит.
– К американцам, что ли?
– Ага. Представляете, вертолёт ихний к нам подсаживается, «хелло, камрады!». Янки суетятся, ящики с пивом на лёд вытаскивают.
– И негры им помогают!
– Ага. А пиво баночное!
– А то ж! Кому, говорят, пивка холодного. Плюс триста пятьдесят прямого заработка, но – работаем на нас.
– Не-ет, за триста пятьдесят я не буду. Это измена родине. Пусть четыреста дают.
– За четыреста они с тебя четыре шкуры и спустят.
– Не спустят. У них на севере даже мужики больше месяца не работают, стоять не будет, вахтовка приходит – и на юг. Хочешь к семье, хочешь – к этим…
Отец пятерых детей, дизелист Сомов, грел ноги, приложив подошвы сапог к печному боку, и мечтал об ордере на двухкомнатную квартиру. Пахло горелой резиной.
– Я в отпуск раз на Рицу ездил, – встрепенулся тщедушный Роговицын, – озеро такое в горах, на берегу медведь к дереву привязан, на цепи. Написано: Майкл. Курортники мимо идут, куски ему бросают. Он жрёт, толстый, как поросёнок, чавкает, скотина. А мы с приятелем шли, думаем: зверь не зверь, обидно за него стало – терпит ведь, всё терпит за подачки. Ну, мы давай его палкой ширять, чтоб он характер свой вспомнил, проявил внутреннюю сущность. И, знаешь, хорошо получилось, он аж на дыбы встал, глаза налил, а клычищи у него с палец, во такие! Вот теперь, думаем, похож, любуйтесь теперь на естественный ход событий, вот вам, живодёры, дикий экземпляр. Так нас растак. Тут тётка к нему подходит, курортница: миша, миша, на тебе, покушай. А нам говорит: он ведь ручной совсем и здесь его все любят, а вы, вы – только провоцируете! Как этот любимец рявкнул, как зубами щелкнул – тётка в отпад, в туфли намочила. А-а, – ревёт, – спасите! Отдышалась, говорит: я на вас в милицию заявлю, туфель только мой достаньте. А мишка бегает, бренчит цепью и рвёт её, туфель этот нюхает и ещё больше звереет, и на тётку кидается. Смельчаков, конечно, нету, кончились давно. Ну, чтоб за туфлей-то к нему в пасть лезть.. А тётка канючит: туфли-то новые, только перед отпуском купила, жа-алко. Ну что ж, и мы её пожалели, отвлекли бешеного Майкла, ну, мужик один храбрый сразу нашелся, выхватил туфлю и ушёл вместе с тёткой.
Никто не засмеялся.
– Ну, и в чём мораль? – угрожающе спросил Неломайшапка.
– А не в чём! Просто я, когда вижу животное на цепи, сразу вспоминаю, что мы с тобой, бригадир, про-ле-та-ри-ат.
– Балабол ты, Роговицын, трепло чукотское…
Когда ополовинили первый ящик, Гудерианыч достал из-под нар перламутрово-зелёный аккордеон и, растопырив мёртвые пальцы, заиграл «Журавлей».
– Там есть пра-аво на тру-у-уд! – сиплым фальцетом надрывая связки, голосил Гудерианыч. – Там люде-ей ув-в-важа-ают!
– А чего у него с рукой-то? – шёпотом спросил Стелькин.
– Он в лагере завклуб был, спел про родину – вохра ему руку прикладом отбила, – ответил Роговицын, брызгая слюной сквозь редкие зубы.
– А чё, про родину нельзя?
– Он же немец. Ему – нельзя!
К началу второго ящика все уже говорили одновременно.
– Морды брезентовые! – вопил Баряба. – Рукавицы небритые! Дайте сказать!
– А у попугаев нынче гон! Потому что они в другом полушарии живут!
– Если гон, то конечно живут.
– А я, знаешь, просыпаюсь однажды, вижу – вытрезвитель, вся бригада на койках! Вот эт-то номер, думаю!
– Да не вытрезвитель это был, а палата! В венерическом отделении!
– Это мы к Вальке Драге в гости сходили!
– Да-а… Валька – она такая!
– Ну, теперь пусть она к нам приходит… снова…
– …а то мы в соседнюю, в женскую палату уйдем!
– Надо записку оставить, чтоб не заблудилась!
Каждый кричал своё, каждому хотелось высказаться. Даже рёв ветра, как ни старался, как ни бился в окна и стены, никак не мог прорваться сквозь плотную завесу удалых голосов.
Бурмастер Матвеич, сменщик Слона, у себя на буровой с такой силой давил снаряд в морское дно, что ДЭСка захлёбывалась собственным стуком, и в столовой начинал медленно гаснуть свет.
Все говорили хором «Матвеич давит».
Потом с буровой пришли, приползли за трактором: переезжать на следующую скважину.
– Перевозка!
– Ну, дает, – восхищался Баряба, – так сдуру и сломать что-нибудь можно.
Двужильный Баряба, не спавший двое суток, отвёз рабочую смену на буровую, угадывая путь ещё неизвестным науке чувством. Сквозь щели в кабину, как пули, залетали снежинки и мгновенно таяли в струе горячего воздуха.
Невидимая буровая вышка качала тусклыми огнями. Двадцать с лишним тонн настылого железа медленно двигались во мраке, с хрустом и скрипом давя неровности на льду. Дизелист Сомов кольцо за кольцом сбрасывал с клыков негнущийся, уползающий за буровой кабель. «Гадство, когда же это кончится?» – думал Сомов.
– Хорош! – надрываясь, орал Матвеич и махал верхонкой световому пятну тракторных фар. Баряба в кабине, оскалившись в улыбке, толкал рычаг муфты.
…В ту ночь перебрал только повар Стелькин, оправдывая свою фамилию.
Пурга, смешав дни и ночи, резвилась трое суток. Осторожный рассвет четвёртых открыл белую унылую землю, каменный её край с нависающими снежными козырьками, нагромаждение льдин у подножия и уходящую в сторону открытого моря, словно километровые вехи, цепочку домиков на полозьях, на конце которой чернел острый наконечник буровой вышки.
Всё было, как раньше, и всё же не так. Балкú под обрывом занесло по самые крыши, пролезали в них на четвереньках, шмыгали в круглый лаз, как евражки. Уголь в волокушах уже нельзя было отделить от снега. Что горело в печках – неизвестно.
Зато там, вдали от берега, можно было кататься на коньках: гладкий и чистый лёд матово зеленел. Снег покинул эту скучную местность, умчался куда-то, чтобы сотворить там что-нибудь этакое, повеселее.